Б И Б Л И О Т Е К А
| |
Lucrecija | Дата: Вторник, 12.06.2012, 16:57 | Сообщение # 116 |
Группа: Администраторы
Сообщений: 824
Статус: Offline
| Павел Антокольский
ДВЕ ЦЫГАНСКИЕ ПЕСНИ
1
Золотом шитый подол затрепала. Слабые руки хватают огонь. Ты ли в стеклянном гробу задремала, Ты ль не слыхала далёких погонь?
Вот погляди! Старый дом твой в метели, Триста прошло удивительных зим. В ёлочной пыльной златой канители В сонных санях по России скользим.
Дико зальётся бубенчик на дугах, Где-то мелькнут огоньки деревень. Здравствуй же снова в туманах и вьюгах, С тенью моей обручённая тень!..
2 Я гибну, а ты мне простёрла Два выгнутых лирой крыла, Впиваешься в жадное горло, Дыханьем грудным обняла.
Не надо мне этого часа Разлук, и разъездов, и зорь. Не пой, не прощай, не прощайся, - Того, чем была, не позорь!
Пойду по снегам я навеки, А там дальше смерти пойду, - Забудь обо мне, человеке, Любовнике в прошлом году...
Между 1916 и 1917.
Будьте благословенны! Лукреция Альба
|
|
| |
Lucrecija | Дата: Пятница, 17.08.2012, 17:06 | Сообщение # 117 |
Группа: Администраторы
Сообщений: 824
Статус: Offline
| ДЭВИД ГЕРБЕРТ ЛОУРЕНС
ДЕВА И ЦЫГАН
1 На весь белый свет ославила приходского священника жена: сбежала с каким-то неимущим юнцом. Бросила двух малых дочерей, семи и девяти лет от роду. Оставила такого хорошего мужа. Правда, волосы его уже тронуты сединой, но усы черны, да и сам священник — мужчина видный. И сильна его затаенная страсть к своевольной красавице жене. Почему она ушла? Почему умчалась прочь, порвав с мужем столь недостойно, словно рассудок ее враз помрачился? Объяснить этого никто не мог. Святоши лишь твердили, что она «погрязла во грехе», иные праведницы помалкивали: они понимали отступницу. А осиротевшие девочки так и не поняли. Они крепко горевали: наверное, мама ушла потому, что они ей не нужны. Злые ветры судьбы сорвали с места семью священника. Кто бы мог подумать, что его, автора полемических, задиристых статей, человека небезызвестного в литературных кругах, где ему весьма сочувствовали в постигшем горе, занесет в глухое местечко на севере, в Пэплуик. Но воистину нет худа без добра. Господь усмирил злой рок и определил простого священника настоятелем местной церкви. Поселился он в довольно неприглядном каменном особняке на берегу реки Пэпл при въезде в селение. За мостом при дороге высились огромные старые каменные хлопкопрядильни, некогда движимые силой воды. С получением прихода изменилась и жизнь священника, и его семья. Новый настоятель перевез к себе старуху мать и сестру с братом из города. У малых дочерей его появилось новое, совсем отличное от былого окружение. Настоятелю было в ту пору сорок семь лет. Он, словно забыв о достоинстве, не скрывал от людей глубокой тоски по беглянке-жене. Сердобольные прихожанки едва отвратили его от самоубийства. Голова у него поседела почти всплошную, во взгляде появилось безумное, трагическое выражение. Весь облик его говорил о тяжком горе. Посмотришь и сразу скажешь: лихо пришлось человеку, жестоко с ним обошлись. И все-таки угадывалась в его нынешней скорби фальшь. Некоторые прихожанки, еще недавно всей душой сочувствовавшие бедному священнику, брошенному женой, стали втайне недолюбливать настоятеля. Угадывалась в его мученическом облике тщательно скрываемая самоупоенность. Малышки дочки, не в силах постичь всего детским своим умом, безропотно принимали перемены в семейной жизни. Теперь в доме главенствовала бабушка, хотя ей перевалило за семьдесят и видела она все хуже. Хозяйством стала ведать тетя Цецилия, ей шел пятый десяток, была она постна лицом и набожна: снедал ее какой-то скрытый недуг. Поселился у них и дядя Фред, сорокалетний невзрачный скупец; жил он скучно, заботясь лишь о себе, каждый день ездил в город. Первым лицом в семье был сам настоятель, разумеется, после бабушки. В семье ее величали Матушкой. Была она из тех крепких и хитрых старух, кто всю жизнь вершит свою волю, потрафляя слабостям родичей-мужчин. И на этот раз она быстро смекнула, что к чему. Конечно же, сын и поныне «любит» грешницу жену и будет «любить» до гробовой доски. А посему — молчок! Чувства настоятеля святы! В сердце своем воздвиг он памятник чистой девушке, с которой пошел под венец и которую боготворил. А где-то далеко, в суетном греховном «миру», ходит-бродит порочная женщина, предавшая настоятеля и бросившая малых детей. Она связалась с жалким юнцом, с ним она, конечно, окажется на дне, впрочем, там ей и место! Именно это нужно особенно подчеркнуть, а об остальном — молчок! Ведь в чистой и высокой душе настоятеля белоснежным цветком распустился непорочный образ юной невесты. И цвести ему — не отцвести. А та, что сбежала с жалким юнцом, совсем-совсем другая женщина, и настоятель к ее жизни непричастен. Матушка, доселе жившая в маленьком домике по-вдовьи смирно и неприметно, в каменных настоятельских покоях утвердилась на семейном престоле, крепко припечатав его грузным телом — не свергнуть! Хитрая старуха, скорбно вздыхая, воздала дань немеркнущему чувству сына, хотя на людях и поругивала его. Из уважения к «великой любви» сына она ни словом не осудила этот чертополох в женском обличье, что сейчас расцвел пышным цветом во греховном мире. Слава Богу, блудница нашла себе нового мужа и сменила фамилию. Ни одна женщина больше не носит фамилию настоятеля. А непорочный белоснежный цветок отныне и вовеки будет жить в сердце Артура, не принимая конкретных очертаний и имен. Даже имя изменщицы — Синтия — почти не упоминалось в семье, о ней вспоминали не иначе как о «той пресловутой особе». Матушке это было лишь на руку. Ее положение упрочилось — вряд ли Артур женится еще раз. Она перехитрила сына, сыграв на, казалось бы, незначительной его слабости — на себялюбии, которое он тщательно скрывал. Ах, какую невесту себе он выбрал — неувядаемый белоснежный цветок! Ах, счастливчик! Но вот его обидели. Ах, бедняжка! Ему горько и тоскливо! Ах, безгранична его любовь! Он даже простил изменщицу! Да, белоснежный цветок прощен! Не появись этот проходимец, супругу настоятеля ждало бы со временем немалое наследство… Впрочем, хватит. Молчок! Даже в мыслях не прикасаться к этому чертополоху, к «той пресловутой особе»! Пусть себе процветает в зловонном похотливом мире. А белоснежному непорочному цветку уготовано место в заоблачных вершинах прошлого. О дне сегодняшнем разговор отдельный. Так и росли девочки, видя перед собой упоенного своим мученичеством отца, о матери не упоминалось вообще. Им показывали лишь белоснежный цветок в заоблачных далях и внушали, что это святыня, помещенная в гордом отдалении от их жизни и недоступная. И все же порой из зловонной мирской суеты доносился тлетворный, чертополоший запашок «той пресловутой особы» — запашок эгоизма и низкой похоти. Время от времени она даже умудрялась передать дочкам записку. И седовласая Матушка молча исходила злобой: случись «пресловутой особе» вернуться, почтенной главе семейства — конец! Старухина затаенная ненависть опаляла и девочек — детей мерзкой, распутной Синтии, всем сердцем презиравшей Матушку. Девочки отчетливо помнили прежний дом в приходе на юге и свою обаятельную, но переменчивую мать. Синтия наполняла дом жизнью, ярким светом, однако солнце это не только грело, но и жгло, оно то появлялось, то вновь исчезало. Когда мать бывала дома, девочки и радовались, и боялись; та и чаровала их, и отталкивала собственным эгоизмом. И вот чаровницы больше нет, остался лишь застывший, точно на фарфоровом погребальном венке, белоснежный цветок. Не нужно больше бояться переменчивых настроений, непредсказуемых желаний и прихотей, терзавших семью хищными когтями; все в жизни установилось, стало тихо и спокойно, как на кладбище. А девочки между тем росли. И год от года росло их замешательство, множились безответные вопросы. Матушка, наоборот, дряхлела, слепла. Ее уже приходилось водить по дому. Вставала с постели она лишь к полудню. Впрочем, почти ослепнув и обезножев, она тем не менее верховодила в семье. Да так ли уж она одряхлела? Всякий раз, когда в доме появлялись мужчины, Матушка царственно встречала их, сидя в кресле. Разве хитрая старуха могла допустить, чтобы обошлось без нее? Ведь в доме объявились соперницы. И первая — младшая дочь настоятеля, Иветта. Что-то унаследовала она от «пресловутой особы»: такая же беззаботная и беспечная, не замечающая ничего и никого вокруг. Разве что не столь своевольная. Вовремя, видать, укротила ее бабушка. Надолго ли? Настоятель не чаял души в младшей дочке, баловал ее, являл «слепую отцовскую любовь», желая показать каждому, как он добр, мягок, снисходителен. Он хотел, чтобы именно так о нем и отзывались. Матушка знала все его слабости до мелочей. И не только знала, но и умело пользовалась ими, обращая их в достоинство сыновнего характера. Подобно тому как женщины мечтают об обворожительных туалетах, Артур мечтал об обворожительном характере. И Матушка ловко маскировала одни его недостатки, облагораживала другие. Любящим материнским сердцем угадывала она его слабости и в угоду ему приукрашивала их. Не в пример «той пресловутой особе»… Хотя в данном случае ее лучше не упоминать. Ведь в глазах бывшей жены Артур представал едва ли не ублюдком-горбуном. Удивительно! Бабушка втайне ненавидела старшую девочку — Люсиль — куда сильнее, чем избалованную Иветту. Застенчивая и легковозбудимая, Люсиль в отличие от своей взбалмошной и беспечной сестры острее чувствовала бабушкин гнет. Зато тетя Цецилия ненавидела Иветту, самое имя было ей противно. Свою жизнь тетя принесла в жертву Матушке, и прекрасно это сознавала, ее обреченность не скрылась и от старухиных глаз. Конечно, с годами тетина жертвенность стала всем привычной, ее перестали замечать, примирилась внешне и сама тетя Цецилия. Она истово молилась о смирении: видно, и у нее, бедняжки, в потайных уголках души не умерли еще человеческие чувства и страсти. Однако она потеряла себя и как личность, и как женщина. Годы ее катились к пятидесяти. Порой неистовым злобным зеленым пламенем возгоралась ее душа, и в такие минуты Цецилия бывала невменяема. Но из-под властной Матушкиной десницы не вырваться. Так и продолжала тетя заботливо ходить за старухой — ради этого и жила. Порой адское зеленое злобное пламя готово было пожрать и девушек. Несчастная тетя потом всякий раз долго молилась, выговаривая себе прощение Всевышнего. Но своей загубленной жизни она никому простить не могла, потому-то и полнилось время от времени ядом ее сердце. Матушка казалась доброй и приветливой. Но то была лишь искусная личина. С годами начали замечать это и девочки. Старомодный кружевной чепец, серебристые седины, черное шелковое платье, скрывавшее короткое, толстое, с обширной грудью и выпяченным животом тело, — такова была бабушкина внешность, за которой таилась коварная женская душа, беспрестанно утверждавшая свою власть. И это ей удавалось: она ловко играла на слабостях вялых и безвольных мужчин, которых она некогда вскормила. Власть ее не ослабевала и в семьдесят лет, и в восемьдесят, и на следующей ступеньке в жизни — на девятом десятке. Помогало ей и то, что в семье было принято выказывать «верность дому», то есть как друг другу, так и Матушке. Па ней, само собой разумеется, держалась вся семья. Сама же старуха видела в домочадцах лишь придаток собственной персоны и, конечно же, помыкала ими. А сыновья и дочери, жившие всяк сам по себе и не обладавшие сильными характерами, конечно же, являли «верность дому». Ибо что ждало их вне семьи? Беды, поношения да позор! Настоятель испил эту чашу до дна, женившись на Синтии. А потому нужна осмотрительность. Осмотрительность и «верность дому» спасут от козней судьбы. И не столь важно, если меж собой дети грызутся и ссорятся. Главное — плечом к плечу встречать все невзгоды. (ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ)
Будьте благословенны! Лукреция Альба
|
|
| |
Lucrecija | Дата: Пятница, 17.08.2012, 17:08 | Сообщение # 118 |
Группа: Администраторы
Сообщений: 824
Статус: Offline
| 2 Каково жить под властной, окостенелой бабушкиной десницей, девочки поняли в полной мере лишь после гимназии, вернувшись домой. Люсиль в ту пору шел двадцать первый год, Иветте минуло девятнадцать. Учились они в гимназии, пользовавшейся хорошей репутацией. Выпускной год провели в Лозанне. Выросли девушки самыми заурядными: долговязые, румяные, подвижные, впечатлительные; волосы стригли коротко, «под мальчика», и держались тоже по-мальчишески — нарочито небрежно и дерзко. — В Пэплуике тоска зеленая, — заметила Иветта еще на борту пароходика, пересекавшего Ла-Манш. Все ближе надвигались тоскливо-серые скалы Дувра. — Оттого, что там совсем нет мужчин. Завел бы себе папа парочку симпатичных приятелей, что ли! Ведь дядю Фреда и минуты не вынести! — Кто знает, что нас ждет, — ответила более рассудительная Люсиль. — А то ты не знаешь! — фыркнула Иветта. — По воскресеньям — церковный хор. Терпеть не могу смешанные хоры, мужчины поют восхитительно, а женщины только все портят. Еще будем читать псалмы да толковать Библию в воскресной школе. Еще вступим в клуб «Девушки-квакеры», будем ходить в гости, и всякие «божьи одуванчики» замучают расспросами о бабушке. И ни одного настоящего мужчины на всю округу! — Ну уж не знаю, что тебе нужно! А о братьях Фрамли забыла? Да и Джерри по тебе сохнет! — Терпеть не могу мужчин, которые по мне сохнут! — Иветта капризно дернула носиком. — С ними от тоски помрешь! Привяжутся — не отстанут! — Что ж тебе тогда нужно? По ней сохнут — ей не нравится. По-моему, лучше ничего не придумать! Пускай себе ухаживают, им же приятно, а ты знаешь, что все равно замуж за них не идти! — А я хочу замуж! — воскликнула Иветта. — Тогда тем более. Пусть ходят за тобой, пока не выберешь более или менее подходящего жениха. — Я так ни за что не смогу. От всех этих воздыхателей меня просто мутит! Тоска смертная! Ужас, да и только! — И мне тошно, когда они чересчур навязываются. Но если им не потакать, то они вполне сносны. — Вот бы влюбиться без памяти! — Как раз в твоем духе! Но это не для меня! По-моему, влюбляться — ужасно! Вот влюбишься, может, согласишься. А пока поживем, осмотримся, а то ведь и сами не знаем, чего хотим. — Неужто тебе не противно возвращаться в Пэплуик? — ахнула Иветта и снова дернула носиком. — Да нет, не особенно. Придется, конечно, поскучать. Жаль, у папы нет машины. Видно, без наших допотопных велосипедов не обойтись. Плохо разве прокатиться по холмам до болот в Тэнси? — Еще бы! Только пока со своим драндулетом по холмам лазаешь — сдохнешь! Все ближе серые скалы. День хоть и летний, но хмурый. Девушки надели пальто, подняли меховые воротники, до глаз надвинули маленькие изящные шляпки. Высокие, стройные, румяные, простодушные, взгляд самонадеян и по-школярски ершист — безошибочно в них угадывались англичанки. На первый взгляд такие свободные, а приглядеться — рабыни собственной робости и сомнений. На первый взгляд вызывающе независимые, а приглядеться — опутанные условностями, и заперты их девичьи души от всех и вся. Кажется: вот отчаливают от берега и бесстрашно выходят в открытое море жизни две отважные души. Ан нет! Носит от причала к причалу две жалкие посудинки без руля и ветрил. Войдя в настоятельский особняк, они похолодели от ужаса. До чего ж он безобразен, едва ли не убог! Никогда не отвечал обывательским меркам «семейного очага», но сейчас от него веяло не уютом, а затхлой сыростью. Все в стылом каменном доме почему-то показалось девушкам грязным. Видавшая виды, почерневшая мебель, серые, словно несвежие, салфетки и постельное белье. Несвежей, почти тошнотворной казалась даже еда, и запах ее и вкус отвращали поживших за границей девушек: будь то жаркое с кислой капустой или холодная баранина с картофельным пюре, разносолы или всенепременнейший пудинг. Бабушка любила «побаловаться свининкой», ей также особо готовили бульон с гренками, а на десерт — заварной крем. Постноликая тетя Цецилия вообще почти ничего не ела. На столе перед ней всякий раз стояла тарелка с одинокой вареной картофелиной. Мяса она не ела совсем. Так и сидела за обедом — угрюмая, задумчивая, — а бабушка проворно уписывала одно блюдо за другим, то и дело роняя или проливая что-нибудь на выпирающий живот. Еда в доме отбивала всякий аппетит. Да и могло ли быть иначе: тетя Цецилия ненавидела как еду, так и застолье, больше трех месяцев со служанками не уживалась. Каждая трапеза обращалась для девушек в пытку. Люсиль переносила все стойко, а у Иветты от отвращения подергивался капризный носик. Один лишь седовласый настоятель невозмутимо вытирал салфеткой длинные, тоже седеющие усы и отпускал шутки. Он погрузнел стал тяжел на подъем, вместо того чтобы пойти погулять, размяться, день-деньской просиживал в кабинете. Однако за столом, под крылышком матушки, оживал и беспрестанно шутил, колко и ядовито. Окрестности — крутобокие холмы и узкие лощины — были мрачны и унылы, но таилась в них какая-то могучая стать. А в двадцати милях к северу уже начинались заводы. Однако деревушку Пэплуик можно было считать уединенной, даже затерянной. Жили там люди суровые и неколебимые, точно холмы окрест. И была в их каменно-прочном укладе некая высокая и строгая прелесть. Девушки еще помнили этот уклад, и теперь приходилось к нему возвращаться: петь в церковном хоре, помогать в приходских делах. Но воскресной школе Иветта воспротивилась, равно как и клубу «девушек на выданье», и квакерскому клубу — то есть всему, чем ведали убежденные старые девы да закосневшие старики маразматики. Она и в церкви старалась бывать пореже, и из дома убегала при первой возможности. Чаще всего она находила пристанище в большой, веселой и безалаберной семье Фрамли — жили они на Мызе. А то пригласит кто к обеду или позовет кто из женщин с бедной улицы — Иветта не отказывалась. Так занятно потолковать с их братьями или мужьями. И в простонародье случаются грубо-красивые лица. Хотя, конечно, жизнь у них совсем-совсем иная.
Так проходил месяц за месяцем. Джерри Сомеркот по-прежнему души не чаял в Иветте. Ухаживали за ней и другие: сыновья фермеров да мельников. Вроде бы развеселые времена настали для нее — что ни день, то танцы или вечеринка, приятели на машинах возили ее в город, там в самой большой гостинице устраивались балы, недавно открыли и роскошный танцевальный зал. Но всегда и повсюду словно колдовские чары мешали Иветте веселиться всласть. Глубоко в душе накипала нестерпимая злоба, ничем не оправданная и несправедливая. Иветта сама себе не рада бывала в такие минуты, и от этого становилось еще горше. Так и не поняла она, откуда бралась эта злоба. Дома она давала себе волю и позволяла неслыханные дерзости с тетей Цецилией; несносный характер Иветты стал в доме притчей во языцех. Более рассудительная Люсиль устроилась в городе на работу секретаршей — она умела стенографировать и бегло говорила по-французски, что и требовалось ее хозяину. Каждое утро она ехала в город тем же поездом, что и дядя Фред, и каждый вечер возвращалась домой. До станции всегда добирались порознь: и в вёдро, и в непогодь Люсиль — на велосипеде, дядя Фред — пешком. Обе девушки не сомневались, что без веселых компаний они зачахнут, и потому люто ненавидели свой дом — разве у них друзей примешь? На первом этаже всего три комнаты — мрачная столовая, кабинет настоятеля, большая, неприглядная (однако считавшаяся уютной) общая комната, она же гостиная, — да кухня, где, к своему неудовольствию, ютились две служанки. В столовой топили газом, а настоящий камин разжигали лишь в гостиной. Да и то потому, что там любила восседать Матушка. В гостиной собиралась вся семья. Вечером после ужина настоятель и дядя Фред неизменно развлекали бабушку кроссвордами. — Ну как, Матушка, вы готовы? Первая буква «н», шестая — «у». — Как-как? Первая «м», шестая «у»? — Бабушка была туговата на на ухо. — Да нет, Матушка. Не «м», а «н»! А шестая «у». Таиландский чиновник. — Поняла. Первая «н», шестая «у», голландский чиновник. — Таиландский! Таи-ланд! — Как-как? — Таиландский! — Ах, таиландский! Как же у них зовутся чиновники? — глубокомысленно вопрошала старуха, сложив руки па круглом животе. Сыновья предлагали свои догадки, на что Матушка неизменно откликалась: «Как-как?» Настоятель поразительно ловко решал кроссворды, а дядя Фред знал много научных слов. — Да, крепкий орешек попался! — заключала старуха, когда сыновья заходили в тупик. Люсиль тем временем сидела в уголке и, закрыв руками уши, делала вид, что поглощена чтением. Иветта с ожесточением рисовала и нарочито громко напевала, дополняя говорливое семейное трио. Тетя Цецилия беспрестанно жевала одну шоколадную конфету за другой. Если бы не шоколад, тетя давно бы отдала Богу душу. Сидела она поодаль; сунув в рот очередную конфету, вновь принялась читать приходский журнал. Но вот подняла голову — пора нести бабушкино лекарство. Едва она скрылась за дверью, Иветта резко встала и сердито распахнула окно. Никогда комнату не проветривают, все пропахло бабушкиными каплями, всюду ее запах. А у старухи, обычно тугой на ухо, в самый неподходящий момент вдруг прорезался острый слух. — Ты, Иветта, никак окно открыла? Не забывай, что в комнате есть люди и постарше тебя. — Так душно же! А потом — на холод! Оттого чихаем да кашляем, что в духоте сидим! — Комната просторная, воздуха достаточно, и камин хорошо греет. — Тем не менее старуха зябко поежилась. — А при таком сквозняке мы все на тот свет отправимся. — Какой сквозняк! — еще пуще закричала Иветта. — Глоток свежего воздуха! Старуха снова поежилась. — Ничего себе глоток! Не говоря ни слова, настоятель решительно подошел кокну и захлопнул его. На дочь даже и не взглянул. Обычно он ей не перечил, но в конце концов и она должна знать меру. Дьявольски замысловатые кроссворды решали, пока бабушка не принимала капли и не отправлялась спать. Члены семьи желали друг другу покойной ночи. Церемония эта проходила так: все вставали, девушки подходили к полуслепой старухе, и та их целовала, настоятель подавал ей руку, и все выходили. Замыкала шествие тетя Цецилия со свечой в руке. Ложилась спать бабушка в девять часов, хотя в ее возрасте можно было бы и раньше. Но заснуть ей никак не удавалось. Приходила тетя Цецилия. — Понимаешь, — сказала ей как-то старуха, — я не привыкла спать одна. Пятьдесят четыре года я спала бок о бок с батюшкой, и каждую ночь мне было покойно — я чувствовала его рядом. Не стало его, и я старалась приучиться спать одна. Но только закрою глаза, сердце как заколотится, как затрепещет — вот-вот выпрыгнет. Ты, конечно, вольна думать все, что угодно, но, поверь, спать одной после пятидесяти четырех лет идеальной супружеской жизни страшно! Я не просила Господа, чтобы он призвал меня раньше, каково б тогда батюшке было остаться одному, он бы не вынес! И тетя Цецилия стала спать вместе с бабушкой. До чего ж ей было мерзко! По ее словам, ночами она вообще не смыкала глаз. Прибавилось седины у нее в волосах, поубавилось внимания к кухне — готовить стали еще хуже, пошатнулось здоровье — тете пришлось делать операцию. Одной Матушке все нипочем: вставала она к полудню, спускалась к позднему завтраку, воцарялась за столом, вывалив большой живот. В красном обрюзгшем лице угадывалась некая пугающая величавость — крутой лоб, пронзительные, хотя и невидящие голубые глаза, вислые щеки. Скудные седины едва прикрывали до неприличия голый череп. Это не мешало настоятелю отпускать шутки в бабушкин адрес. Та делала вид, что сердится, хотя ничто не в силах было поколебать ее самодовольство: после завтрака она, нимало не смущаясь, громко рыгала, поглаживая рукой по необъятной своей груди. Больше всего старуха досаждала девушкам, когда их навещали знакомые. Словно жуткое языческое божество, облеченное в дряхлую плоть, восседала она на своем троне, посягая на всеобщее внимание. Поболтать с друзьями девушки могли только в гостиной, где, кроме Матушки, всегда находился злой и ехидный ее страж — тетя Цецилия. Поначалу каждого гостя следовало представить старухе: она изображала радушную хозяйку. Ах, как она любит общество! Каждого спросит, как зовут, из каких мест, чем занимается. И, только дотошно выпытав все подробности, заводила беседу. Девушек безмерно злило, когда гости восхищались бабушкой: — Да она просто чудо! Ей почти девяносто, а как живо она всем интересуется. — Особенно чужой личной жизнью, — не упускала случая съязвить Иветта. И сразу же ей делалось стыдно. Ведь и впрямь чудо — дожить почти до девяноста лет и сохранить ясную голову. И потом: бабушка никому не причиняет зла. Просто она стала для всех обузой. Разве не подло ненавидеть ее только за то, что она старая и всем мешает?! Иветта сразу делалась смирной и послушной. Бабушка с упоением вспоминала свои девичьи годы, прошедшие в маленьком провинциальном городке. Говорила она без умолку, ах, как всем было интересно! И впрямь чудо-старушка! В тот вечер пришли Лотти, Элла и Боб Фрамли, а с ними Лео О'Скопилли. — Добро пожаловать! И все четверо один за другим проследовали в гостиную. Там у камина уже сидела бабушка в белом чепце. — Бабушка, познакомьтесь, это — господин О'Скопилли. — Как-как? Простите, я немного глуховата. Старуха протянула смущенному молодому человеку руку и вперилась в него невидящими глазами. — Сдается мне, вы не из нашего прихода, — заметила она. — Нет, я из Диннингтона, — прокричал Лео. — Завтpa мы собираемся на пикник к мысу Бонсалл. У Лео машина. Как-нибудь все втиснемся, — вполголоса сказала Элла. — К мысу Бонсалл? — встрепенулась бабушка. — Да! Все примолкли. — Вы, кажется, упомянули, что едете на машине? — Да, у господина О'Скопилли своя машина. — Надеюсь, он опытный водитель. Дорога очень опасна. — Он очень опытный водитель. Не очень опытный, говорите? — Очень, очень опытный! — Раз вы едете на мыс Бонсалл, я, пожалуй, пошлю с вами письмо для леди Чванинг. В разговоре при гостях бабушка всякий раз упоминала эту злополучную леди Чванинг. — Мы поедем другой дорогой! — не выдержав, крикнула Иветта. — Какой же? Вам нужно ехать через Хинор. Молодые люди сидели словно чучела — как потом сказал Боб, — уставились на старуху и лишь смущенно ерзали. Вошла тетя Цецилия, следом служанка с чаем и сластями: непременным и нескончаемым (купленным давным-давно) бисквитом и блюдом со свежими пирожными. Никак тетя специально посылала за ними к булочнику. — Матушка, чай подали! Вцепившись в ручки кресла, старуха грузно поднялась. Все почтительно встали, ожидая, пока бабушка, опершись на руку тети Цецилии, прошествует к своему месту за столом. В разгар чаепития из города с работы вернулась Люсиль. Измученная, с черными кругами под глазами. Увидев гостей, она даже вскрикнула от радости. Когда оживление за столом угасло, вновь наступила неловкая пауза. Бабушка спросила: — Мне кажется, Люсиль, прежде я не слышала от тебя о господине О'Скопилли? — Не помню, — бросила та. — Право же, ты мне о нем не говорила. Фамилию эту я слышу впервые. Тем временем Иветта беспечною рукой взяла с почти опустевшего блюда второе пирожное. Тетю Цецилию это взбесило: какая бестактность, какое неуважение к гостям! И зеленым пламенем заполыхала в душе злоба. Тетя взяла со своей тарелочки пирожное, которым собиралась было полакомиться сама, и с ядовито-приторной вежливостью протянула его Иветте. — Не съешь ли заодно и мое? — Спасибо! — рассеянно бросила раздосадованная девушка и все с тем же напускным безразличием надкусила тетино пирожное. Но тут же, будто спохватившись, добавила: — А вам и вправду не хочется? Теперь у нее на тарелочке красовались два пирожных. Люсиль побледнела как смерть и склонилась над чашкой. Тетя же позеленела от злобы, но внешне являла полное смирение. И в разгар этого предгрозового затишья грузно восседавшая на своем троне бабушка, не чуя общего настроения, изрекла: — Коли завтра ты, Люсиль, едешь на машине к мысу Бонсалл, захвати от меня письмецо к леди Чванинг. Люсиль лишь вздохнула и искоса укоризненно взглянула на слепую старуху. Леди Чванинг — глава семейства, жившего на мысе Короля Карла, — всякий раз упоминалась бабушкой в угоду гостям. — Хорошо, непременно передам. — На прошлой неделе она мне так услужила — прислала со своим шофером сборник кроссвордов. — Но ведь вы ее уже поблагодарили! — воскликнула Иветта. — Я бы хотела послать ей записку. — Так можно почтой! — не выдержала и Люсиль. — Нет, нет, я хочу передать ее с тобой. В прошлый раз леди Чванинг навещала меня и… Словно стая глупых мальков, пораскрывали рты молодые гости, а бабушка все говорила и говорила о леди Чванинг. Тетя Цецилия сидела молча. Девушки знали наверное: ее сводит с ума, лишает чувств и сил недавняя стычка. А может, бедняжка молилась. К великому облегчению девушек, гости скоро ушли. Как намучились сестры за этот вечер. Тогда-то и приметила Иветта в старухе, на первый взгляд казавшейся воплощением материнства, жесткую и неуемную волю к власти. Бабушка глубоко вдавилась большим своим телом в кресло; красное одутловатое лицо, испещренное старческими крапинами, неподвижно; кажется, бабушка дремлет, но запечатлелось на бесстрастном, словно маска, лице что-то непоколебимое и беспощадное. Даже в покое проявлялась ее чудовищная деспотичность. Откроет бабушка глаза, пожует губами и начнет выспрашивать все до мелочей о Лeo О'Скопилли. Пока же она в полузабытьи, в старушечьих грезах. Но вот она заговорит, пробудится ее мысль, ненасытное любопытство к чужой жизни, и посыплются нескончаемые вопросы. Иветте вспоминалась старая жаба: та сидела на летке улья, и, как только появлялась пчела, жаба с непостижимой быстротой заглатывала ее. Иветта как зачарованная смотрела на жабу. Неужто весь пчелиный рой окажется в этом кожистом чреве, похожем на тугой кошелек? И так из года в год пожирала гадина одно поколение пчел за другим, и не суждено им было расправить крылышки и познать прелесть весны. Иветта позвала садовника, тот прибежал, разъярился и убил жабу камнем. — Ишь, тварь поганая, полакомиться захотелось? Этак ты нас и вовсе без пчел оставишь!
(ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ)
Будьте благословенны! Лукреция Альба
|
|
| |
Lucrecija | Дата: Пятница, 17.08.2012, 17:11 | Сообщение # 119 |
Группа: Администраторы
Сообщений: 824
Статус: Offline
| 3 Следующий день выдался серый и унылый, дороги развезло — недели две лил беспросветный дождь, — однако молодежь все-таки отправилась на мыс Бонсалл. Бабушкину записку они, конечно же, не взяли. Пока старуха взбиралась по лестнице после завтрака, внучки с друзьями незаметно выскользнули на улицу. Ни за что на свете не поедут они к этой леди Чванинг! Не ведала, не гадала безобидная вдова мелкого дворянина-врача, что станет ненавистной для молодежи. Шестеро юных мятежников весело катили по дороге, из-под колес во все стороны летела грязь. Читалась однако, на молодых лицах и какая-то озабоченность. В конце концов, какие они мятежники! Родители отпустили их на волю, предоставили самим себе, и нет никаких преград, запретов, запоров. Ключи от их судеб в их собственных руках. Но что с ними делать — вот забота! Ломать тюремные решетки куда легче, чем открывать двери в неведомое, — вот к какому огорчительному выводу пришли молодые люди. Взять хотя бы бабушку. Не прикажешь ведь несчастной старушке: «Ложись и помирай!» Безусловно, она всем в тягость, но она не чинит зла. И поэтому и ненавидеть ее просто подло. Итак, молодые люди отправились на пикник, и настроение старались поддерживать самое развеселое. Вольны делать все, что придет в голову! Но в голову, конечно, ничего не приходило. Они сидели в машине и перемывали косточки соседям, да еще парни пытались неуклюже заигрывать с девушками. Удавиться от такого веселья! Вот бы им что запретили, а они возьми да ослушайся. Так нет же, отказались везти записку — и все ос¬лушание. Да и то настоятель их в душе, наверное, и корить бы не стал. Не очень-то привечал он семейство леди Чванинг. Проезжая угрюмыми деревушками, они нестройно, перескакивая с одной на другую, запевали новомодные и, как казалось, веселые песенки. В предвечерней тени придорожных дубов и на опушках попадались лани, косули — их словно тянуло к людям. Иветта упросила остановиться — ей захотелось поговорить со зверями. Девушки в высоких сапогах повыскакивали на мокрую траву. Лани следили за ними, но смотрели без страха. Вот неспешно отошел самец, голова его запрокинулась под тяжестью рогов. А самка, чутко прядая ушами, легко поднялась с травы и увела за собой детенышей, лишь когда девушки подошли едва не вплотную. — Какие они грациозные и красивые! — воскликнула Иветта. — Трава мокрая, а они лежат себе — хоть бы что! — Надо ж и им иногда прилечь! — рассудила Люсиль. — И под деревом не так уж и сыро! — Она оглядела примятую траву. Иветта подошла, пощупала землю. — Пожалуй. Даже тепло, — неуверенно согласилась она. Лани вновь собрались вместе чуть поодаль и застыли в предзакатной тени. Луговина и лес спускались к быстрой речушке, а за перильчатым мостиком раскинулась обширная дворянская усадьба. Над иными трубами курился голубой дымок. А за усадьбой темной с пурпуром стеной вздымался лес. Девушки молча стояли и смотрели, взявшись за руки, подняв меховые воротники. Высокие сапоги с широкими голенищами надежно защищали от сырости. Внизу на серых стенах приземистой усадьбы играли розоватые блики. Лани маленькими кучками стояли совсем рядом, под кронами вековых деревьев. Так кругом было покойно, так безыскусно, так печально. — Где-то сейчас хозяин-герцог? — нарушила молчание Элла. — Да уж, конечно, не здесь, — ответила Люсиль, — где-нибудь на юге, за границей. С дороги позвал автомобильный гудок и донесся голос Лео: — Поторапливайтесь, ребята! Нам еще на мыс надо, а потом в Амбердейл, к чаю успеть. Снова залезли они в тесную машину, ноги у них во время прогулки застыли. Промелькнул лес, шпиль тихой церквушки. Миновали широкие ворота, за ними — мост. Дальше начинались каменные дома большой деревни, стояла она у самой реки. Трудно и долго ехали по раскисшей дороге. За крупными скалами не видать солнца. Слева бежит говорливая река, справа — либо утес, либо лесистый холм. Кроны деревьев склонялись над самой дорогой, она пошла в гору, и Лео переключил скорость. Медленно поползла машина вверх по белесой грязи. Наверху склона прилепились каменные домики деревушки Глиняный Холм, там на перекрестке с давних времен сохранилось распятие, стоявшее на приступке. От домов доносился аромат свежих булочек. Все дальше, все выше забиралась машина, с крутых, осыпающихся склонов ей кланялись поникшие от дождя деревья и папоротник. Но вот раздвинулись крутые холмы, нет больше деревьев, лишь чахлые былинки на невысоких, сложенных из тесаного камня межах-оградах. Они подъезжали к мысу Бонсалл. Некоторое время молчали. По обочине дорога поросла травой, дальше бежала низкая каменная ограда, а по самой хребтовине холма вилась, поднимаясь к вершине, тоже сложенная из камня стена. Она словно подпирала низко нависшее небо. Машина вырвалась на голую вершину, под самый купол серого неба. — Ну что, остановимся на минутку? — крикнул Лео. — Конечно! — разом воскликнули девушки. Снова вылезли из машины, осмотрелись. Места эти они прекрасно знали. Но уж так повелось: приехал на мыс — непременно погляди окрест. Холмы внизу — точно костяшки сжатых в кулак пальцев. Долины — как впадинки меж ними, тесные и мрачные, больше похожие на ущелья. Вот из скалистых глубин, словно из преисподней, клубами повалил дым — то медленно шел на север поезд. До вершин долетал дробный с тук колес, множимый раскатистым эхом. А вот глухой знакомый удар — взрывают в карьере. Непоседа Лео уже торопил в обратный путь: — Ну что, поехали! А то к чаю в Амбердейл не успеем. Или, может, где ближе перекусим! Но все предпочли Амбердейл. — Какой дорогой вернемся? Верхней, через перевал, или нижней? Всякий раз перед ними этот выбор. Наконец решили, что поедут через перевал. И машина отважно двинулась вперед. Они взобрались на самую хребтовину, выше — одно лишь небо. А внизу мелькали «костяшки» и «впадинки» холмов и долин. Внизу — весь мир. А здесь только голые вершины да сочно-зеленая трава по склонам. Как вены на руке, ветвились старые каменные ограды-межи, местами они уже порушились, кое-где видны следы былых свинцовых разработок и рудников. Вон каменный фермерский дом на отшибе, ощетинившийся редкими куцыми деревьями. Вдалеке серые каменные квадратики домов почти сливались — там деревня. На полях паслись унылые отары черных овец, все тихо и недвижно. Крыша Англии! И как всякая крыша — холодная, безжизненная. А под крышей этой теснятся графства. — «И многоцветье пестрых графств окинуть взором!» — пробормотала Иветта. Особого многоцветья что-то не видно. Невесть откуда вылетела стая грачей. Поди промышляли на пашне, там много навоза. Машина ехала вдоль сложенного из камней парапета, с другой стороны простирались луга. Компания примолкла; каменные межи внизу составляли затейливый узор, тропинки белыми полосками прочертили склоны, что вели в сокрытые сейчас от глаза долины. Впереди ехала легкая повозка. Правил мужчина, а по обочине шагала крепкая старуха с узлом за спиной. Вот они поравнялись и сразу заняли всю узкую дорогу — не разъехаться. Лео резко нажал на гудок. Возница обернулся, старуха лишь прибавила шагу. У Иветты екнуло сердце. Цыган. Черноволосый, красивый, движения небрежно-ленивы. Наземь он не соскочил, лишь смерил компанию взглядом из-под козырька кепки. И обернулся-то словно нехотя, и смерил их взглядом в упор, не стесняясь, но равнодушно. У него был тонкий прямой нос, густые черные усы, на шее — яркий красно-желтый шелковый платок. Вот цыган что-то коротко сказал старухе. Она ловко остановилась, потом повернулась к сидящим в машине — они подъехали едва не вплотную. Лео еще раз настойчиво просигналил. Замелькал пестрый платок — старуха припустила за повозкой. Цыган повернулся к ним спиной и, небрежно поведя плечом, поднял вожжи, дорогу, однако, не уступил. Машина едва не врезалась в задок повозки. На вопли гудка и скрежет тормозов цыган обернулся, рассмеялся и что-то крикнул — на смуглом лице сверкнули белые зубы. Потом небрежно махнул смуглой рукой. — Дайте проехать! — прокричал Лео. В ответ цыган мягко осадил лошадь, повозка стала, вконец перегородив дорогу. Сама лошадь была хорошо ухожена, под стать и темно-зеленая повозка, ладная и опрятная. Разъяренному Лео пришлось еще раз затормозить. — Не желают ли красавицы барышни, чтобы им погадали? — улыбаясь, спросил цыган. Но в черных глазах улыбки не было, пристальным взглядом обошел он всех, задержавшись на юном, нежном лице Иветты. На миг она поймала этот бесстрастный, до неприличия прямой взгляд, почувствовала, до чего безразличны цыгану люди вроде Боба и Лео, и в груди вдруг занялось жаркое пламя. Подумалось: он сильнее меня! Только что ему до этого. — Погадайте! Непременно погадайте! — тут же крикнула Люсиль. — Погадайте! Погадайте! — подхватили и остальные девушки. — А про время забыли? — напомнил Лео. — К черту это дурацкое время! Надо воспользоваться случаем! — горячо возразила Люсиль. — Ну, если вам все равно, когда возвращаться, мне — тем более, — великодушно уступил Лео. А цыган все сидел, развалясь на повозке и разглядывая молодые лица. Потом мягко спрыгнул с облучка, размялся. Было ему слегка за тридцать, одет по-своему щеголевато: короткая двубортная охотничья куртка грубой шерсти, темно-зеленая с черным, облегающие темные брюки, черные сапоги и темно-зеленая кепка, большой желто-красный шейный платок. Был в одежде его некий изыск и особый, цыганский шик. Удался мужчина и лицом. На стародавний цыганский манер он чуть чванливо подбирал подбородок. На юных путников он больше не обращал внимания — взяв чалую под уздцы, повел ее вместе с повозкой на обочину. Только сейчас приметили девушки в глубоком овраге близ дороги два цыганских фургона, снятых с колес, дымок костра. Иветта проворно выскочила из машины. Овраг этот получился из заброшенного карьера на скалистом склоне ниже дороги, и туда, как в нору, забрались на зимовку цыгане. Всего у них оказалось три фургона. Позади они соорудили навес из ветвей — стойло для лошадей. Он прилепился к крутому утесу, выходившему пологой частью к дороге. На дне карьера там и сям высились груды щебня, кое-где уже пробилась трава. Укромнее и удобнее для зимовки места не найти. Старуха с узлом открыла дверь одного из фургонов и вошла. Тотчас высунулись две черноволосые детские головки. Цыган что-то коротко крикнул и стал заводить повозку в карьер. Вышел старик — видно, распрягать лошадей. Молодой цыган подошел к самому новому фургону, взошел на приступку и скрылся за дверью. Подле на привязи сидела охотничья пятнистая — белая с коричневым — собака. Она поднялась навстречу Лео и Бобу и грозно зарычала. И сразу же на крыльцо выпорхнула, вильнув оборками широчайшей зеленой юбки, смуглолицая цыганка: голова повязана розовой шалью, в ушах — крупные золотые серьги. Смуглое продолговатое лицо ее привлекало вызывающей, но несколько угрюмой, хищной красотой. Так вызывающе красивы бывают испанские цыгане-кочевники. — Добрый день вам, дамы и господа! — проговорила она, беззастенчиво, словно добычу, разглядывая девушек. Те поздоровались. — Кто из юных красавиц первой хочет узнать судьбу? С чьей ручки мне начать? Цыганка была высока и порой еще вытягивала шею в пугающе подавалась вперед. Взгляд ее, быстрый, холодный и пронизывающий, перебегал с одного лица на другое. Появился и цыган — очевидно, ее муж — с черноволосым малышом на руках. Постоял на крыльце, поигрывая крепкими мускулистыми ногами, попыхтел трубкой. На приезжих он смотрел равнодушно, словно они были далеко-далеко, и в больших, с длинными чер ными ресницами глазах читалась дерзкая надменность. У Иветты задрожали колени: несомненно, он видит ее насквозь. И она нарочито стала пристально разглядывать пятнистую собаку. — Сколько возьмете со всех за гадание? — спросила Лотти Фрамли. Ее юные розовощекие спутники-христиане недоверчиво взирали на язычницу-цыганку, ведь такие считаются изгоями. — Со всех? И с барышень, и с молодых людей? — задумалась, прикидывая, цыганка. — Мне гадать не надо! А вы — как знаете! — провозгласил Лео. — И мне не надо, — подхватил Боб. — Только четырем девушкам. — Четырем барышням? — переспросила цыганка. Оглядев Боба и Лео, перевела испытующий взгляд на «барышень». — Пусть каждая даст мне шиллинг, — определила она, — и еще немного на счастье. Совсем чуть-чуть! — Она попыталась льстиво улыбнуться, но улыбка больше походила на хищный оскал. — Ладно! — бросил Лео. — С каждой по шиллингу. Только побыстрее. — Это еще почему? — накинулась на него Люсиль. — Мы все хотим узнать. Цыганка вынесла из фургона две табуретки, поставила сбоку, взяла за руки высокую смуглую Лотти Фрамли, усадила. — Не боишься, если другие услышат? — спросила она, вкрадчиво заглянув ей в лицо. Лотти смущенно зарделась, а цыганка уже держала ее ладонь в своей, поглаживая грубыми, безжалостными на первый взгляд пальцами. — Не боюсь, — пролепетала девушка. Цыганка, вглядываясь в линии на ее ладони, водила по ним жестким грязным указательным пальцем. Сама же она была опрятна. Гадала она неторопливо, стоящие рядом то и дело прерывали ее возгласами: — Ой, да это Джим Багли!.. А этому я не верю!.. И такого тоже не было!.. А кто ж эта добрая женщина, что живет под деревом? Наконец Лео внушительно, как и подобает мужчине, заметил: — Полно вам, девушки! Вы же сами ей все подсказываете! Пунцовая от смущения, Лотти встала. Теперь черед Эллы. Она куда спокойнее и рассудочнее, во всяком слове гадалки ищет смысл. Неуемная Люсиль то и дело восклицала: «Ну и ну! Вот это да!» Цыган изваянием застыл на крылечке, лицо у него было совершенно бесстрастно. Но Иветта постоянно чувствовала на себе дерзкий взгляд, вот задержался на Щеке, сейчас — на шее. Сама же поднять глаза не смела. На красавца цыгана изредка посматривал Фрамли, но не встречал лишь спокойный взгляд мужчины. Взгляд горделивый и надменный. Особый взгляд: так смотрят изгои, те, чье достоинство попирается. Во взгляде этом насмешка и вызов вольного бродяги всем покорным рабам закона. Цыган так и стоял с ребенком на руках и, нимало не смущаясь, наблюдал за гаданием. Теперь перед гадалкой сидела Люсиль. — Ты была далеко за морем. И встретился тебе там мужчина — бубновый король. Да только стар он слишком… — Вот это да! — ахнула Люсиль, оглянувшись на сестру. Но Иветта, словно зачарованная, ничего не видела и не слышала вокруг: каждый нерв ее трепетал — такое иногда находило на нее. — Через несколько лет ты выйдешь замуж, не сейчас, годика четыре подождать придется. Разбогатеть не разбогатеешь, но жить будешь в достатке. И ждет тебя дальняя дорога. — Одну или с мужем? — С мужем. Подошел черед Иветты. Гадалка долго в упор смотрела ей в лицо. Иветте стало не по себе. — Я передумала. Не хочется мне знать свою судьбу. Честное слово, не хочется. — Боишься? — безжалостно спросила цыганка. — Вовсе нет… — Иветта замялась. — У тебя есть тайна? И ты боишься, что я всем про нее расскажу? Пойдем, красавица, со мной в фургон, там никто не услышит. Цыганка вкрадчиво уговаривала, Иветта же, по обыкновению, упрямилась. На пухлом, почти детском лице ее появилась печать своеволия и непреклонности. И вдруг она согласилась: — Хорошо! Почему бы, в конце концов, и не пойти? — Ишь какая! Так нечестно! — загомонили остальные. — Я бы на твоем месте не пошла! — воскликнула Люсиль. — А я вот пойду! — упрямо бросила Иветта. Перечить другим у нее в характере. — Пусть погадает мне в фургоне. Цыганка что-то крикнула мужу. Тот на мгновение скрылся за дверью, потом появился снова, спустился с крыльца, поставил малыша на еще нетвердые ножки. Вид у цыгана был щегольской — до блеска начищенные сапоги, облегающие черные брюки, плотная темно-зеленая фуфайка. Держа малыша за руку, он пошел к столу под навесом, обходя ямы, откуда некогда брали камень. Меж щебенкой пробивался чахлый папоротник Старуха задавала лошади овес. Проходя мимо Иветты, цыган взглянул на нее все так же дерзко и вместе с тем уклончиво. И сжавшаяся в комок душа ее приняла этот вызов, зато плоть растаяла от цыганского взгляда. В душе запечатлелись безупречные его черты: прямой нос, скулы, виски. Фуфайка очертила его безупречное тело, сама безупречность эта — точно насмешливый ей укор. Двигался он лениво-неспешно, но легко. И снова пронзила ее мысль: он сильнее! Из всех мужчин, которых она встречала доселе, лишь этот сильнее. Сильнее по ее меркам, по ее разумению. Любопытно, что-то нагадает ей цыганка. Иветта поднялась вслед за нею по ступенькам. При каждом шаге полы ее сшитого по фигуре светло-коричневого пальто распахивались, мелькали короткое холщовое салатное платье и ноги, открытые чуть ли не до колен. Длинные, красивые, скорее худощавые, нежели полные. Словно ноги изящной газели или лани, схожие даже по цвету — нa Иветте были бежевые чулки тонкой шерсти. У самого порога она обернулась и с простодушной и, как ей казалось, величавой небрежностью бросила друзьям:
— Долго копаться я ей не позволю! Меховой воротник пальто открылся — в вырезе салатного платья показалась нежная шея. Плетеная коричневая шляпка сползла на затылок, очертив нежное девичье лицо круглой рамкой полей. Нежность в ее облике удивительно сочеталась с властностью и бесстыдством. Она чуяла, что цыган обернулся и смотрит ей вслед, почти воочию видела изгиб его безупречной шеи, аккуратно расчесанные волосы. Он не спускал с нее глаз, пока она не вошла в фургон. Никто так и не узнал, что нагадала ей цыганка. Друзья заждались Иветту. Собирались сумерки, становилось холодно. Из трубы одного фургона потянулся дымок, вкусно запахло едой. Чалую тоже покормили, накрыли черной попоной. В отдалении переговаривались двое цыган. В старом заброшенном карьере жила особая, Taинственная тишина. Но вот дверь фургона распахнулась, пригнувшись, вышла Иветта. Будто ее околдовали и превратили в цаплю — перебирая длинными тонкими ногами, она спустилась с крыльца, ступила на сумеречную землю, и ее окутало колдовское молчание. — Долго я там пробыла? — спросила она рассеянно, ни на кого не глядя. Глубоко спрятала она свою тайну под личиной беспечного детского своеволия. — Надеюсь, вы не скучали. Неплохо бы сейчас чаю напиться. Ну что, поехали? — Садитесь! — скомандовал Боб. — Я расплачусь. Шурша и виляя жесткими широкими юбками, из фургона вышла цыганка. Выпрямилась во весь свой недюжинный рост, на смуглом хищном лице — ликование. Шерстяная шаль в красных розах сползла с черных курчавых волос. Заносчиво и дерзко взглянула она на молодых людей, едва различимых в сумерках. Боб сунул ей две монеты по полкроны. — Прибавь, красавец, на счастье. На счастье своей любимой! — принялась улещивать его цыганка. — Позолоти ручку, чтоб тебе всегда удача была. — Шиллинг дал на счастье — хватит с тебя! — спокойно осадил ее Боб, и вся компания пошла к машине. — Одну монетку! Всего одну, чтоб удачлив в любви был! Уже у самой машины Иветта неожиданно повернулись, шагнула навстречу цыганке, протянула руку, сунула ей что-то в ладонь и, пригнувшись, забралась в машину. — Да будет жизнь твоя счастливой, красавица, и да будет с тобой цыганкино благословение! — В словах цыганки слышался полунамек-полунасмешка. Мотор рявкнул раз-другой, и машина тронулась. Лео включил фары, и вмиг растворились во тьме и карьер, и цыганский табор. — Покойной ночи! — перекрывая шум мотора, крикнула Иветта. Но ее никто не поддержал, и тонкий голосок прозвучал неуместно весело и беспечно. Яркие фары высветили узкую каменистую дорогу. — Ну-ка, не скрывай, расскажи, что тебе нагадала цыганка! — крикнула Люсиль, не поняв молчаливой сестриной мольбы — не спрашивай! — Да так, ничего особенного, — нарочито добродушно отозвалась та, — обычные их штучки. Брюнет принесет счастье, блондин — горе, смерть в семье — очевидно, бабушкина, — но для меня это не такой уж страшный удар. Выйду замуж в двадцать три, буду купаться в деньгах и мужниной любви, растить двоих детей. Все как по писаному — лучше и не придумаешь. — А зачем ты дала ей еще денег? — Так просто, захотелось. С такими людьми нужно быть хоть чуточку великодушными. (ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ)
Будьте благословенны! Лукреция Альба
|
|
| |
Lucrecija | Дата: Пятница, 17.08.2012, 17:14 | Сообщение # 120 |
Группа: Администраторы
Сообщений: 824
Статус: Offline
| 4 Какой скандал разыгрался в настоятельском доме из-за денег, скопленных Иветтой на витраж! После войны тетя Цецилия вознамерилась увековечить память павших прихожан витражом в церковном окне. Но почти все павшие оказались иноверцами, поэтому им соорудили лишь убогий маленький обелиск перед сектантской молельней. Однако тетя Цецилия не опустила руки, она собирала пожертвования, устраивала благотворительные базары, спектакли, в которых заставляла играть племянниц, — и все ради дорогого ее сердцу витража. Иветте нравилось быть на сцене, нравилось внимание публики, поэтому она сыграла водевиль «Мэри в зеркале», собрала выручку, вычла расходы на костюмы и декорации, а остальное — на витраж. Они с Люсиль даже завели специальные копилки. Прикинув, что денег уже достаточно, тетя Цецилия вдруг решила проверить копилку Иветты. И обнаружила там лишь пятнадцать шиллингов. Тетя прямо позеленела от злобы и ужаса. — Где остальные деньга? — Да я взяла их на время, — беспечно бросила Иветта, — там и было-то всего ничего. — А где же три фунта и тринадцать шиллингов за «Мэри в зеркале»?! — завопила тетушка так, словно разверзлись врата ада. — Верно, три фунта. Я их взяла. Я верну. Бедная тетя Цецилия! У нее внутри точно лопнул гнойник, и вся затаенная злоба хлынула на Иветту. От страха и отвращения девушку заколотило. Даже настоятель был с ней суров. — Почему же ты не сказала, что тебе нужны деньги? — строго спросил он. — Разве тебе когда отказывали, если речь шла о чем-то нужном? — Я думала, ничего плохого не делаю, — пробормотала Иветта. — И что же сталось с этими деньгами? — Истратила. — Лицо у девушки вмиг осунулось, смятением наполнился взгляд широко раскрытых глаз. — На что? — Не помню точно, кое-что купила: чулки там, мелочи всякие, часть денег отдала. Бедная Иветта! Вот когда начала она расплачиваться за свои широкие жесты и царственные замашки. Настоятель серчал: нос у него сморщился, зубы оскалились — вот-вот зарычит. Он боялся, как бы в дочери не проявились, гнусные пороки «той пресловутой особы». — Тебе нравится распоряжаться чужими деньгами?— Холодно осклабившись, спросил он. И в ухмылке этой запечатлелась вся его маловерная душа. Низкая душа, не согретая изнутри верой в добро, не приученная радоваться жизни. И толики веры в собственную дочь не оказалось в сердце у настоятеля. Иветта побледнела и враз сделалась далекой, отчужденной. Ее гордость — драгоценная искорка, которую каждый норовил погасить, — вспыхнула, точно от порыва холодного ветра, и стала таять. Лицо побелело как снег — ни дать ни взять белоснежный цветок, взращенный отцовским тщеславием, — помертвело, ничего, кроме отрешенности, в нем не прочитать. «Он не верит в меня! — стучало сердце. — Я для него ничто! Ничто! Позорное ничтожество! Для него все в жизни — позор и стыд!» Разъярись отец, отчитай ее, Иветта бы, конечно, обиделась, разозлилась. Но в его глазах она достойна лишь холодной усмешки, он не верил в нее, и унижение ей было горше всего. Непокаянное, раздумчивое молчание дочери слегка напугало настоятеля. Ведь ему и нужна-то всего лишь видимость дочерней любви, доверия, счастья. А того, что у самого в душе копошится раскормленный червь неверия, он бы ни за что не признал. — Что скажешь в свое оправдание? — спросил он. Иветта взглянула на отца все с тем же отсутствующим выражением на мертвенно-бледном лице. Хорошо помнил это выражение настоятель, а вспоминая, боялся его, в душе всякий раз просыпалась вина — ничего уже не поправить. «Та пресловутая особа» смотрела на него с таким же безмолвным, выбелившим лицо страхом — как унижало мужнино неверие, этот жуткий червяк — суть его души. Как бы кто не заметил — вот что страшило настоятеля. Он ненавидел тех, кто угадывал этого мерзкого червяка и кого эта мерзость отвращала. Заметил он отвращение и в глазах Иветты. И мгновенно переменился: надел личину простого, незлобивого, но трезвомыслящего человека. — Ну что ж! Придется тебе, доченька, вернуть эту сумму. Я выдам тебе карманные деньги на несколько месяцев вперед, и ты расплатишься. А я за это буду брать с тебя четыре процента, как настоящий ростовщик. Даже сам дьявол платит проценты по своим долгам. А впредь, если не полагаешься на себя, к чужим деньгам не прикасайся. Непорядочность отнюдь не красит. Иветту словно растоптали, обесчестили и облили грязью. И ползает она по этой грязи за гаснущей искоркой собственного достоинства. Она ненавидела самое себя. Зачем только рука ее потянулась к этим гадким деньгам! Вся плоть ее сжалась от омерзения, будто над ней надругались. Ну почему все так выходит? Почему? Конечно, нельзя тратить чужие деньги. И ругают ее за дело. Почему же тогда содрогнулась сама плоть ее? Почему такое чувство, будто коснулась страшной заразы? — Глупая ты! — поучала ее безмерно огорченная Люсиль. — Ты же всем им даешь повод, лезешь на рожон. Неужто не понимаешь, что все раскроется! Сказала бы мне, я бы достала для тебя денег. И не было бы скандала. Как ужасно все вышло! Тебе бы прежде подумать! Надо же, как тетя Цецилия разошлась! Ужас, просто ужас! Как она тебя только не обзывала! Услышь мамочка такое, она б не смолчала! Когда в жизни их что-то не ладилось, они вспоминали мать, отца же, как и весь его «низкий» род, презирали. Мать, несомненно, была иной породы, изысканной, хотя и пугающе «безнравственной». И бесспорно, более эгоистичной. А как она любила пустить пыль в глаза! Хотя людям этой породы и неведомы угрызения совести, они могут походя оскорбить, но никогда не унизят так, как унизил Иветту отец. Иветта считала, что хрупкое, нежное тело она унаследовала от матери. по отцовской линии все были погрубее, словно из дубленой кожи снаружи и с червоточинкой внутри. Впрочем, женщины по отцовской линии никогда своих мужей и детей не бросали. А хрупкая, нежная Синтия, «та пресловутая особа», ушла от настоятеля, да еще хлопнула дверью. Бросила не только его, но и малых дочерей. Простить такое девушки не могли. После скандала с деньгами Иветта начала, хоть и смутно, ощущать, какой это дар — ее плоть, ее беззащитная, невинная плоть, которую «высоконравственные» родичи сумели осквернить. Издавна мечтали об этом. Ибо не верили в семье в самое жизнь. А «та пресловутая особа» не верила разве сто в ханжескую добродетель. Иветта осунулась, стала еще более задумчивой и рассеянной. Настоятель возместил тете Цецилии урон, от чего у той лишь прибавилось злобы. Она исходила бессильной яростью. Как ей хотелось поведать о злодеянии племянницы на страницах приходского журнала. Как досадовала изошедшая желчью женщина, что не в силах разнести эту весть по всему белу свету. Какое себялюбие! Какое неслыханное себялюбие! Настоятель не забыл предъявить счет дочери: сумма долга, проценты — все это вычиталось из ее невеликих карманных денег. Правда, одну гинею он внес и сам, ибо считал причастным и себя. — Как отец провинившейся, я тоже подлежу штрафу в одну гинею, — пошутил он, — не удалось умыть руки, так хоть отмою совесть. На деньги он не скупился. И очевидно, решил, что может поэтому с полным правом называться щедрым человеком. Хотя и деньги, и щедрость он употреблял, чтобы властвовать над дочерью. О скандале он больше не вспоминал. Кажется, он воспринял происшествие как забавное недоразумение. Все еще тешил себя мыслью, что дочь не разгадала его. Зато тетя Цецилия никак не могла оправиться от потрясения. Однажды вечером, когда Люсиль не было дома (ее пригласили на вечеринку), Иветта легла спать пораньше: все ее нежное, исхудавшее тело онемело и болело, как после побоев или насилия. Вдруг тихонько приоткрылась дверь, и в просвете обозначилось землисто-зеленоватое лицо тети Цецилии. Иветта от страха вздрогнула. — Притворщица! Воровка! Жалкая корыстная гадина! — шипела тетя, исказившись лицом. — Лицемерка! Лгунья! Гадина! Алчная гадина! В застывшем безумной зеленоватой маской лице, в неистовых словах было столько ненависти, что Иветта лишь беспомощно открыла рот — вот-вот закричит, забьется в истерике. Но тетя Цецилия исчезла так же внезапно, как и появилась, затворив за собой дверь. Иветта соскочила с постели, заперлась на ключ, потом, едва не падая от страха перед несчастной безумицей, вернулась — руки-ноги онемели, онемела и попранная гордая душа. И вдруг сквозь страх и гадливость, словно пузырек воздуха сквозь толщу воды, прорвался смешок. И впрямь — и мерзко, и смешно! Тетина выходка будто бы и не задела Иветту. Словно кошмарный сон привиделся, только и всего. Впрочем, конечно же, задела: сковала все тело, уязвила плоть. Будто умерли разом все члены, лишь звонкой струной трепетал каждый ее нерв. По молодости своей она еще не понимала, что с ней творится. Она лежала в постели и думала: вот бы стать цыганкой. Жила бы в таборе, спала бы в фургоне, не ведала бы, что такое дом, церковный приход, на церковь бы и не взглянула. В сердце ее крепко угнездилось отвращение к настоятельскому дому. Она ненавидела благоустроенные жилища, все эти ванные и туалеты — есть в них что-то невыразимо гадкое. Ненавидела она и отцовский дом, и все, что с ним связано. Ненавидела и жизнь в этом доме — точно в зловонной выгребной яме, хотя кругом чистота; каждый его обитатель — от бабушки до служанки — дышал тяжелым смрадом. А цыгане, хоть и не моются в ванне, живут не в таком зловонии, привольно дышат полной грудью. В отцовском доме привольно не вздохнешь. Затхлый воздух. Затхлые души. Сердце ее возгоралось от ненависти, тело пребывало в прежнем оцепенении. Вспоминались цыганкины слова: «Есть один брюнет, не ведающий, что такое дом. Он любит тебя. А все остальные топчут душу твою. И покажется тебе, что умерла душа. Но раздует в ней искорку брюнет. И добрым пламенем она запылает вновь». Еще во время гаданья почуяла Иветта в словах цыганки уклончивость. Но ее это не беспокоило. Все в доме настоятеля будило в ней по-детски непримиримый протест против затхлой, гнилой жизни. Ей пришлась по душе высокая, смуглая, похожая на волчицу цыганка с большими круглыми серьгами в ушах; понравилась и розовая шаль поверх черных курчавых волос, и тесный корсаж коричневого бархата, и широкая — веером — зеленая юбка. Нравились и смуглые, сильные, даже безжалостные руки. Они крепко, как волчьи лапы, упирались в нежные ладони Иветты. Очень нравилась ей цыганка. И таящаяся в глазах властность, и презрение к страху. Нравилось в ней женское начало, неприкрытое до бесстыдства, но гордое. Такую женщину не сломить! Как возненавидела бы она настоятельский дом и царящую там высокую нравственность! С бабушкой расправилась бы играючи. А папу с дядей Фредом убила бы презрением — разве это мужчины! Для нее они все равно что старый слюнявый пес Пират, черный и лохматый. Что, кроме насмешки от женщины, заслужили эти домашние твари, величающие себя мужчинами. А сам цыган! Иветту пробрала дрожь. Ей вспомнился взгляд его больших дерзких глаз, и во взгляде — откровенная, неприкрытая страсть. Под этим дерзким, страстным взглядом она беззащитна, перед ним не устоять. Точно в жаркой плавильне, тают ее силы и воля, меняется весь облик. Так и не призналась она никому, что два фунта из тех злополучных денег она отдала цыганке. Вот бы узнали отец с тетей! Иветта сладко потянулась в постели. Вспомнила о цыгане, — и ожило ее тело, еще крепче закалилось сердце в ненависти к отцовскому дому: бессильная ярость и отчаяние сменялись новым чувством, напоенным силой. Вскорости Иветта рассказала сестре, как страшным привидением возникла у нее на дороге тетя Цецилия. Люсиль взъярилась: — Как она надоела! И что ей неймется! С этими деньгами все уши прожужжали! Господи, можно подумать, что тетя сама безгрешна! Тоже мне, пташка Божья! В конце концов, решать папе, и, раз он о деньгах больше не вспоминает, нечего и тете встревать! Но потому-то и исходила желчью тетя Цецилия, что настоятель и впрямь ни словом не обмолвился о содеянном. Более того, он вновь стал баловать и миловать беспечную, витающую в грезах Иветту. А та, и верно, никогда не замечала, что волнует ее близких. И понятное дело, была глуха к их заботам. Это-то и бесило тетю. С какой стати сопливая девчонка, появившаяся на свет от беспутной женщины, живет припеваючи; а каково ее ближним, ей наплевать! В последнее время стала очень раздражительной Люсиль. Приехала она в настоятельский дом, и нарушилось и душе какое-то равновесие. Бедняжка Люсиль, сколько забот легло на ее плечи: обо всем-то подумать, обо всех-то порадеть. И по хозяйству похлопотать, и врача пригласить, и лекарства заказать, и служанке отдать распоряжения. Целыми днями она корпела на работе, с десяти утра до пяти вечера при электрическом освещении. А приезжала домой — и ее донимала бабушка невыно симо въедливыми, по-стариковски бестолковыми расспросами. Люсиль приходила в исступление. Хотя о проступке Иветты больше не упоминалось, грозовые тучи в семье не рассеивались. Да и погода стояла отвратительная. Так что в выходной Люсиль осталась дома, чем только навредила себе. Настоятель уединился в кабинете. Иветта помогала сестре шить платье (опять же для нее, Иветты). Бабушка мирно дремала на кушетке. Материал был французский — тонкий голубой бархат, — и платье, судя по всему, получилось на славу. Люсиль попросила примерить еще раз — она ворчала, что морщит под мышками. — Подумаешь — беда! — фыркнула Иветта, вытягивая тонкие, нежные, почти детские руки, уже чуть посиневшие от холода. — И охота тебе по пустякам волноваться! И так сойдет.
— Вот как ты меня благодаришь! Знала б, не стала бы в свой выходной спину на тебя гнуть, лучше б себе что смастерила. — А я, между прочим, и не просила! Просто ты и минуты не проживешь, чтобы не командовать. — Говорила Иветта совсем незлобиво — это раздражало больше всего. Она подняла локотки, заглянула через плечо в большое зеркало. — Ах, ты меня не просила? А зачем же тогда все вертелась вокруг да вздыхала? Будто я тебя не знаю. — Ты это про меня? — чуть удивленно спросила Иветта. — Когда это я около тебя вертелась да вздыхала? — Тебе лучше знать. — Откуда? Откуда мне лучше знать? Так все-таки когда? — Иветта умела задавать вопросы мягко и будто невзначай — как это раздражало! — Стой спокойно и помалкивай, а то я больше к этому платью не прикоснусь. — В голосе Люсиль уже слышалась ярость. — До чего ж ты любишь поворчать. А тебе и слова не скажи! — заметила Иветта, крутясь перед зеркалом. — Ну, вот что! Хватит! — Люсиль обдала сестру испепеляющим взглядом. Глаза у нее неистово горели. — Сейчас же замолчи! С какой стати мы должны терпеть твой ужасный характер и во всем тебе потакать? — Ничего ужасного в своем характере не замечала, — сказала Иветта, осторожно стянула с себя недошитое платье и надела прежнее. На лице ее обозначилась упрямая гримаса. Иветта подсела к столу и, хотя уже собирались сумерки, принялась шить самостоятельно. Вскоре по всей комнате валялись обрезки бархата, ножницы тоже оказались на полу, содержимое корзинки с рукоделием — на столе, а на пианино весьма ненадежно примостилось еще одно зеркало. Бабушка дремала, свесив голову, на большой мягкой кушетке. Пробудилась, поправила чепец. — Даже подремать спокойно не дадут, — вздохнула она, пригладила редкие седые прядки. Видно, кое-какие звуки достигли и ее тугих ушей. Вошла тетя Цецилия, достала из сумочки шоколадную конфету. — В жизни такого беспорядка не видывала! Иветта, убери-ка мусор. — Сейчас, — кивнула та, — сию минуту. — Значит, не дождаться вовек, — хмыкнула тетя, резко нагнулась, подобрала ножницы. Наступило короткое затишье. Люсиль, сидя за книгой, обхватила голову руками и зарылась пальцами в волосы. — Убери же наконец мусор, — вновь завела тетя Цецилия. — Будем к чаю стол накрывать — уберу, — ответила Иветта. Она поднялась, натянула через голову платье, широко взмахнула длинными голыми руками — рукава она еще не пришила — и встала меж двух зеркал. Она неловко повернулась, зеркало, едва державшееся на пианино, звякнув, упало на пол. К счастью, оно не разбилось, но все испуганно вздохнули. — Зеркало разбила! — завопила тетя Цецилия. — Зеркало? Какое зеркало? Кто разбил? — прокаркала бабушка. — Ничего я не разбивала, — невозмутимо откликнулась Иветта, — цело зеркало. Люсиль оторвалась от книги: — Больше туда не ставь. Иветта лишь раздраженно пожала плечами — стоило столько шума из-за пустяка поднимать? — и принялась пристраивать зеркало в другом месте, но тщетно. — Топились бы камины у нас в комнатах, не стали бы все сюда набиваться. Только шить мешаете, — зло пробормотала она. — А что это за зеркало ты все переставляешь? — заинтересовалась бабушка. — Не бойтесь, не ваше. Оно еще из прежнего дома, — огрызнулась Иветта. — Откуда б ни было, а разобьется, боюсь, у нас, — заметила бабушка. В семье неприязненно относились к вещам, оставшимся после «той пресловутой особы». Ее мебель, к примеру, поставили на кухне и в комнате прислуги. — Все это пустые предрассудки, я в них не верю, — бросила Иветта. — Еще бы! — хмыкнула бабушка. — Если человек за свои поступки не отвечает, ему обычно наплевать на все, что происходит вокруг. — Да в конце концов, это мое собственное зеркало, не беда, если и разобьется. — Нет уж, в этом доме зеркала пусть не бьются, — продолжала бабушка, — кому бы они ни принадлежали сегодня или некогда. Цецилия, голубушка, у меня не сполз чепец? Тетя подошла, поправила ей чепец, усадила поудобнее. Иветта нарочито громко стала выводить какую-то несуразную мелодию. — Может, ты все-таки уберешь мусор? — напомнила тетя. — Ну и жизнь! — взвилась Иветта. — С ума сойти! Каждый только и знает, что пилит по пустякам. — Кто это «каждый», позволь спросить? — грозно надвинулась тетя Цецилия. Не иначе быть еще одному скандалу! Люсиль метнула на тетю недобрый взгляд. В обеих девушках взыграла кровь «той пресловутой особы». — И вы еще спрашиваете! Да каждый, каждый в этом жутком доме! Вы меня прекрасно поняли! — вне себя, выкрикнула Иветта. — По крайней мере наши-то предки — люди приличные, — язвительно вставила бабушка. Стало тихо, как перед грозовым раскатом. Люсиль вскочила с кресла, глаза ее метали яростные искры. — Замолчите сейчас же! — крикнула она прямо в неподвижно-величавое лицо престарелой матроны. Старуха задышала часто и тяжело — бог весть какие чувства обуревали ее. Итак, гром грянул, и воцарилось Леденящее кровь затишье. Тетя Цецилия, лиловая от злобы, вихрем налетела на Люсиль. — Прочь! Марш к себе в комнату! — прохрипела она. — Живо! — И принялась выталкивать ее за дверь. Люсиль была бледна, лишь глаза горели неистовым пламенем. Люсиль не сопротивлялась тете. А та все орала: — И не смей выходить, пока не попросишь прощения! Пока Матушка тебя не простит! — Не стану я просить прощения! — уже из коридора донесся звонкий голос Люсиль. Тетя же теснила ее дальше, к лестнице, потом наверх, до самых дверей ее комнаты. А Иветта каланчой застыла посреди гостиной. Лицо ее выражало оскорбленное самолюбие, а душу сковала столь непривычная оторопь. Так и стояла она в недошитом платье без рукавов. Даже ее ужаснула Люсиль, посягнувшая на величие старости. Хотя сама Иветта полнилась холодным гневом: как не стыдно бабушке попрекать их кровными узами! — Разве я сказала что обидное? — удивилась старуха. — А то нет! — холодно бросила Иветта. — И не думала! Я сказала лишь, что, хоть мы и верим в приметы, мы люди приличные. Иветта не поверила своим ушам. Не ослышалась ли? Возможно ли такое? Возможно ли, чтобы убеленная сединами бабушка так беззастенчиво лгала?! Впрочем, Иветта знала ответ наверное: да, бабушка самым бесстыдным образом солгала. Но едва произнесла эти слова, как сама же им и поверила! В гостиную вошел настоятель, и перепалка прервалась. — Что стряслось? — нарочито весело, пряча настороженность, спросил он. — Да так, ничего особенного, — небрежно протянула Иветта, — просто Люсиль попросила бабушку замолчать, а тетя Цецилия ее выпроводила и велела из своей комнаты не выходить. — И прибавила по-французски: — Дело выеденного яйца не стоит. Хотя, конечно, Люсиль слегка погорячилась. Старуха не расслышала всего, что сказала Иветта, однако вступила в разговор. — Люсиль не мешало бы поучиться владеть собой, — заметила она. — Она уронила зеркало, ну и я, конечно, испугалась. Так и сказала. А Иветта завела что-то про приметы в нашем ужасном доме. Я и говорю, дескать, пусть мы верим в приметы, но все-таки люди приличные. Тут на меня Люсиль как напустится! Как заорет: «Замолчите сейчас же!» Просто стыд и срам, до чего теперешняя молодежь себя распускает, нервам волю дает. В комнату вошла тетя Цецилия. Поначалу даже она опешила от матушкиных слов. Потом, видно, убедила себя, что все именно так и было. — Я запретила Люсиль выходить из комнаты, пока не извинится перед Матушкой, — сказала она настоятелю. — Долго ждать придется, — спокойно и надменно произнесла Иветта, скрестив голые руки. — Не нужны мне никакие извинения, — промолвила старуха, — она просто дала волю нервам. Если уж у них сейчас нервы сдают, что же дальше-то будет! Ей бы успокоительное принимать. Цецилия, голубушка, Артур, наверное, заждался чая. Иветта собрала в охапку свое шитье и пошла к себе наверх, снова что-то бессвязно и громко напевая. Внутри у нее все дрожало. — Обновка к празднику? — игриво спросил отец. — Обновка к празднику, — эхом, но без тени улыбки отозвалась она. Перекинула платье через руку и стала медленно подниматься наверх. Хотелось утешить Люсиль, а заодно спросить, как теперь сидит на ней голубое платье. У подножия лестницы она задержалась и по привычке поглядела в окно на дорогу и мост. Как героиня Теннисона — в «Леди из Шалота», — она все время ждала, что появится некто на берегу реки, весело напевая «тра-ля-ля» или что-нибудь не менее содержательное.
(ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ)
Будьте благословенны! Лукреция Альба
|
|
| |
| | Copyright MyCorp © 2024 | | | |
|